Архив Вивекананды

Историческое развитие Индии

Том6 poem
3,304 слов · 13 мин чтения · Writings: Prose and Poems - Original and Translated

Этот перевод выполнен с помощью инструментов искусственного интеллекта и может быть не вполне точным. За достоверным текстом обращайтесь к оригиналу на английском языке.

AI-translated. May contain errors. For accurate text, refer to the original English.

Русский

ИСТОРИЧЕСКОЕ РАЗВИТИЕ ИНДИИ

ОМ ТАТ САТ

Ом Намо Бхагавате Рамакришнайя

नासतः सत् जायते — Сущее не может быть произведено из не-сущего.

Не-сущее никогда не может быть причиной того, что существует. Нечто не может возникнуть из ничего. То, что закон причинности всемогущ и не знает ни времени, ни места, когда бы он не существовал, — учение столь же древнее, как и арийская раса, воспетое её древними поэтами-провидцами, сформулированное её философами и сделанное тем краеугольным камнем, на котором даже современный индус строит весь свой жизненный уклад.

Изначально в этой расе была пытливость, которая весьма скоро развилась в смелый анализ, и хотя при первой попытке создаваемое могло походить на труд дрожащих рук будущего мастера-скульптора, оно очень скоро уступило место строгой науке, дерзновенным начинаниям и поразительным результатам.

Эта смелость заставила этих людей исследовать каждый кирпич их жертвенных алтарей; разбирать, скреплять и растирать в порошок каждое слово их писаний; упорядочивать, переупорядочивать, подвергать сомнению, отрицать или объяснять обряды. Она вывернула их богов наизнанку и отвела лишь второстепенное место их всемогущему, всеведущему, вездесущему Творцу вселенной, их праотеческому Отцу небесному; или же вовсе отбросила Его как бесполезного и положила начало мировой религии без Него — религии, имеющей даже ныне наибольшее число последователей среди всех. Она вывела науку геометрии из расположения кирпичей для возведения различных алтарей и поразила мир астрономическими познаниями, возникшими из попыток точно определять время их поклонения и жертвоприношений. Она сделала их вклад в науку математики наибольшим среди всех рас, древних или новых, а в их познаниях химии — металлических соединений в медицине, их гаммы музыкальных нот, их изобретения смычковых инструментов — (всё это) сослужило великую службу в созидании современной европейской цивилизации. Она привела их к изобретению науки воспитания детского ума посредством блистательных басен, которые всякое дитя во всякой цивилизованной стране заучивает в детской или в школе и проносит их отпечаток через всю жизнь.

За этой аналитической остротой и впереди неё, облекая её, словно бархатным чехлом, лежала другая великая умственная особенность этой расы — поэтическое прозрение. Её религия, её философия, её история, её этика, её политика — всё было вложено в цветник поэтических образов, в чудо языка, называвшегося санскритом, или «совершенным», который поддавался выражению и обработке их лучше всякого иного наречия. Помощь благозвучных стихотворных размеров призывалась даже для выражения суровых истин математики.

Эта аналитическая сила и смелость поэтических видений, побуждавшая её вперёд, суть две великие внутренние причины в складе индусской расы. Вместе они образовали как бы ключевую ноту национального характера. Это сочетание есть то, что вечно понуждает эту расу устремляться вперёд, за пределы чувств, — тайна тех умозрений, что подобны стальным клинкам, которые мастера некогда выковывали, — рассекающим железные прутья и в то же время столь гибким, что их легко согнуть в кольцо.

Они ваяли поэзию в серебре и золоте; симфония самоцветов, лабиринт мраморных чудес, музыка красок, тонкие ткани, принадлежащие более сказочной стране грёз, нежели действительности, — имеют за собою тысячелетия работы этой национальной черты.

Искусства и науки, даже реальности домашней жизни, покрыты массою поэтических представлений, которые увлекаются вперёд до тех пор, пока чувственное не коснётся сверхчувственного, а действительное не примет розовый оттенок недействительного.

Самые ранние проблески, какие мы имеем об этой расе, являют её уже обладающею этой особенностью как орудием некоторой пользы в её руках. Многие формы религии и общества, должно быть, остались позади на этом пути вперёд, прежде чем мы находим эту расу такою, какой она изображена в писаниях — Ведах.

Организованный пантеон, разработанные церемониалы, разделение общества на наследственные сословия, вызванное разнообразием занятий, великое множество предметов необходимости и немало предметов роскоши — всё это уже там.

Большинство современных учёных согласны в том, что окружение в смысле климата и условий, чисто индийское, ещё не воздействовало на эту расу.

Продвигаясь вперёд через несколько столетий, мы приходим к множеству людей, окружённому снегами Гималаев на севере и зноем юга, — обширные равнины, бескрайние леса, сквозь которые могучие реки катят свои воды. Мы улавливаем проблеск различных рас — дравидов, татар и аборигенов, вливающих свою долю крови, речи, нравов и религий. И наконец великий народ предстаёт нашему взору — всё ещё сохраняющий арийский тип, — более сильный, более широкий и более организованный благодаря ассимиляции. Мы находим, что центральное ассимилирующее ядро придаёт свой тип и характер всей массе, цепляясь с великою гордостью за своё имя «арий» и, хотя и готовое дать другим расам блага своей цивилизации, отнюдь не было готово допустить их в пределы «арийского» круга.

Индийский климат, в свою очередь, придал высшее направление гению этой расы. В земле, где природа была благосклонна и давала лёгкие победы, национальный ум начал бороться с высшими проблемами жизни в области мысли и покорять их. Естественно, что мыслитель, жрец, сделался высшим сословием в индийском обществе, а не человек меча. Жрецы же, даже на той заре истории, вкладывали бо́льшую часть своей энергии в разработку ритуалов; и когда народ начал находить бремя церемоний и безжизненных обрядов слишком тяжким — пришли первые философские умозрения, и царская раса первой прорвалась сквозь лабиринт убивающих обрядов.

С одной стороны, большинство жрецов, побуждаемые соображениями выгоды, были вынуждены защищать ту форму религии, которая делала их существование необходимостью для общества и отводила им высшее место в кастовой шкале; с другой стороны, царская каста, чья сильная десница оберегала и направляла народ и которая теперь обнаружила себя ведущею также и в высших помыслах, не желала уступить первое место людям, умевшим лишь совершать обряд. Были тогда и другие, набираемые как из жреческой, так и из царской касты, которые равно высмеивали и обрядоверов, и философов, объявляли духовность обманом и жречеством и провозглашали достижение материальных удобств высшею целью жизни. Народ, утомлённый церемониями и дивящийся философам, толпами примкнул к материалистам. Таково было начало того кастового вопроса и той троякой борьбы в Индии между обрядностью, философией и материализмом, которая дошла нерешённой до наших дней.

Первое предпринятое решение этой трудности состояло в применении того эклектизма, который с древнейших дней учил людей видеть в различиях ту же самую истину в разнообразных одеяниях. Великий вождь этой школы, Кришна — сам из царской расы — и его проповедь, Гита, после различных превратностей, вызванных потрясениями джайнов, буддистов и других сект, довольно прочно утвердились как «Пророк» Индии и истиннейшая философия жизни. Хотя напряжение на время и было смягчено, оно не удовлетворило тех общественных потребностей, что были среди причин, — притязание царской расы стоять первою в кастовой шкале и народную нетерпимость к жреческой привилегии. Кришна открыл врата духовного знания и достижения всем, независимо от пола или касты, но оставил нетронутою ту же проблему на общественной стороне. Это опять-таки дошло до наших дней, несмотря на исполинскую борьбу буддистов, вишнуитов и прочих за достижение общественного равенства для всех.

Современная Индия признаёт духовное равенство всех душ — но строго сохраняет общественное различие.

Так мы находим борьбу, возобновившуюся по всей линии в седьмом веке до христианской эры и окончательно в шестом, ниспровергшую древний порядок вещей при Шакьямуни, Будде. В своём противодействии привилегированному жречеству буддисты смели почти всякую частицу старого ритуала Вед, низвели богов Вед до положения слуг своих собственных человеческих святых и объявили «Творца и Верховного Владыку» вымыслом жречества и суеверия.

Но целью буддизма была реформа ведической религии — путём выступления против обрядов, требующих принесения в жертву животных, против наследственной касты и исключительного жречества, против веры в постоянные души. Он никогда не пытался разрушить эту религию или ниспровергнуть общественный порядок. Он ввёл деятельный метод, организовав сословие санньясинов в крепкое монашеское братство, а брахмавадинь — в общину монахинь, введя образы святых на место жертвенных огней.

Вероятно, реформаторы в течение столетий имели на своей стороне большинство индийского народа. Старые силы никогда не были вполне умиротворены, но они претерпели немалое изменение в течение веков буддийского владычества.

В древней Индии средоточиями национальной жизни всегда были начала интеллектуальное и духовное, а не политическое. В старину, как и ныне, политическая и общественная власть всегда подчинялась духовной и интеллектуальной. Вспышка национальной жизни происходила вокруг коллегий мудрецов и духовных наставников. Так мы находим самити панчалов, кашьев (из Варанаси), майтхилов, выделяющиеся как великие средоточия духовной культуры и философии даже в Упанишадах. И эти средоточия, в свою очередь, становились фокусом политических притязаний различных подразделений ариев.

Великий эпос Махабхарата повествует нам о войне куру и панчалов за главенство над народом, в которой они истребили друг друга. Духовное главенство сместилось и сосредоточилось на востоке среди магадхов и майтхилов, а после войны куру и панчалов своего рода главенство было обретено царями Магадхи.

Буддийская реформация и главное поле её деятельности были также в той же восточной области; и когда цари Маурьев, побуждаемые, быть может, незаконнорождённым пятном на своём гербе, покровительствовали новому движению и возглавили его, новая жреческая власть соединилась с политической властью империи Паталипутры. Популярность буддизма и его свежая мощь сделали царей Маурьев величайшими властителями, какие когда-либо были у Индии. Власть государей Маурьев сделала буддизм той всемирной религией, какую мы видим даже ныне.

Замкнутость старой формы ведических религий лишала её возможности получать готовую помощь извне. В то же время это сохраняло её чистою и свободною от многих унижающих элементов, которые буддизм в своём миссионерском рвении вынужден был ассимилировать.

Эта крайняя приспособляемость в конце концов заставила индийский буддизм утратить почти всю свою самобытность, а крайнее желание быть для народа сделало его непригодным к тому, чтобы в течение нескольких столетий справиться с интеллектуальными силами материнской религии. Ведическая же партия тем временем избавилась от немалой доли своих наиболее предосудительных черт, как-то жертвоприношения животных, и взяла уроки у соперницы-дочери в благоразумном употреблении образов, храмовых шествий и других впечатляющих представлений, и стояла готовою принять в своё лоно всю империю индийского буддизма, уже клонящегося к падению.

И крушение пришло со скифскими нашествиями и полным разрушением империи Паталипутры.

Завоеватели, уже разгневанные вторжением в их центральноазиатскую родину проповедников буддизма, нашли в солнцепоклонстве брахманов великое сродство со своей собственной солнечной религией — и когда брахманистская партия оказалась готовою приспособить и одухотворить многие обычаи пришельцев, завоеватели всем сердцем и душою отдались делу брахманизма.

Затем — пелена тьмы и зыбких теней; есть смятение войны, слухи о избиениях; и следующая сцена восходит над новою стадией вещей.

Империя Магадхи исчезла. Бо́льшая часть северной Индии находилась под властью мелких вождей, постоянно воевавших друг с другом. Буддизм был почти угасшим, кроме некоторых восточных и гималайских провинций и крайнего юга, и народ после столетий борьбы против власти наследственного жречества пробудился, чтобы обнаружить себя в когтях двойного жречества — наследственных брахманов и замкнутых монахов нового порядка, со всею мощью буддийской организации, но без её сочувствия к народу.

Возрождающаяся Индия, купленная доблестью и кровью героических раджпутов, очерченная беспощадным умом брахмана из того же исторического средоточия мысли — Митхилы, ведомая новым философским побуждением, организованным Шанкарой и его дружинами санньясинов, и украшенная искусствами и литературой дворов Малавы, — восстала на развалинах старого.

Стоявшая перед нею задача была глубокою, проблемы — обширнее всех, с какими когда-либо сталкивались их предки. Сравнительно небольшая и сплочённая раса одной крови, одной речи и одного общественного и религиозного устремления, пытавшаяся сохранить своё единство неприступными стенами вокруг себя, разрослась до огромных размеров путём размножения и присоединения в течение буддийского владычества; и (она) была разделена расою, цветом кожи, речью, духовным инстинктом и общественными притязаниями на безнадёжно враждующие группировки. И это надлежало объединить и сплавить в один исполинский народ. Эту задачу буддизм тоже приходил решать и взялся за неё, когда масштабы не были столь огромны.

До тех пор это был вопрос об арианизации других типов, что напирали, требуя допущения, и таким образом, из различных элементов, о создании огромного арийского тела. Несмотря на уступки и компромиссы, буддизм был в высшей степени успешен и оставался национальною религией Индии. Но пришло время, когда соблазны чувственных форм поклонения, без разбора вбираемые вместе с различными низшими расами, стали слишком опасны для центрального арийского ядра, и более долгое соприкосновение наверняка погубило бы цивилизацию ариев. Тогда наступила естественная реакция самосохранения, и буддизм как отдельная секта перестал существовать в большинстве частей страны своего рождения.

Движение реакции, возглавляемое в тесной последовательности Кумарилой на севере, а Шанкарой и Рамануджей на юге, стало последним воплощением того громадного скопления сект, доктрин и обрядов, что зовётся индуизмом. На протяжении последней тысячи лет с лишком его великою задачею была ассимиляция, время от времени со вспышкою реформации. Эта реакция сперва пожелала возродить обряды Вед — а не сумев этого, сделала своею основою Упанишады, или философские части Вед. Она выдвинула на передний план систему философии мимансы, принадлежащую Вьясе, и проповедь Кришны — Гиту; и все последующие движения следовали тому же. Движение Шанкары проложило себе путь благодаря своей высокой интеллектуальности; но оно могло мало послужить массам по причине своей приверженности строгим кастовым законам, весьма малого простора для обыкновенного чувства и того, что санскрит был сделан единственным средством сообщения. Рамануджа, напротив, обладая самою практическою философией, великим обращением к чувствам, полным отрицанием прав рождения перед духовными достижениями и обращениями через народный язык, вполне преуспел в том, чтобы вернуть массы к ведической религии.

За северною реакцией обрядоверия последовала прерывистая слава империи Малавы. С разрушением её в короткое время северная Индия как бы погрузилась в сон на долгий срок, чтобы быть грубо пробуждённою громовым натиском магометанской конницы через проходы Афганистана. На юге же духовный подъём Шанкары и Рамануджи сопровождался обычною индийскою последовательностью объединённых рас и могущественных империй. Это был дом-убежище индийской религии и цивилизации, когда северная Индия от моря до моря лежала связанною у ног центральноазиатских завоевателей. Магометанин столетиями пытался покорить юг, но едва ли можно сказать, что он обрёл там хотя бы прочную опору; и когда сильная и единая империя Моголов была весьма близка к завершению своего завоевания, холмы и плоскогорья юга излили свои дружины сражающихся крестьян-всадников, решившихся умереть за религию, которую проповедовал Рамдас и воспевал Тука; и в короткое время исполинская империя Моголов осталась лишь именем.

Движения в северной Индии в магометанский период отмечены своею единообразною попыткою удержать массы от присоединения к религии завоевателей — которая несла за собою общественное и духовное равенство для всех.

Монахи орденов, основанных Рамананандою, Кабиром, Даду, Чайтаньей или Нанаком, все были согласны в проповеди равенства людей, как бы ни расходились друг с другом в философии. Их энергия по бо́льшей части растрачивалась на сдерживание быстрого завоевания ислама среди масс, и у них весьма мало оставалось на то, чтобы породить новые мысли и устремления. Хотя они и были явно успешны в своей цели удержать массы в лоне старой религии и умерить фанатизм магометан, они были лишь апологетами, борющимися за получение позволения жить.

Один великий пророк, однако, восстал на севере — Говинд Сингх, последний гуру сикхов, с творческим гением; и за плодами его духовной работы последовала хорошо известная политическая организация сикхов. Мы видели на всём протяжении истории Индии, что духовный подъём почти всегда сопровождается политическим единством, простирающимся на бо́льшую или меньшую область континента, которое, в свою очередь, помогает укрепить то духовное устремление, что приводит его к бытию. Но духовное устремление, предшествовавшее возвышению империи маратхов или сикхов, было всецело реакционным. Тщетно ищем мы при дворе Пуны или Лахора хотя бы луча отражения той интеллектуальной славы, что окружала дворы Моголов, а тем более блеска Малавы или Видьянагара. Это был интеллектуально темнейший период индийской истории; и обе эти метеорные империи, олицетворявшие подъём массового фанатизма и ненавидевшие культуру всем сердцем, утратили всю свою движущую силу, как только им удалось разрушить владычество ненавистных магометан.

Затем вновь наступил период смятения. Друзья и враги, империя Моголов и её разрушители, и дотоле мирные иноземные торговцы, французы и англичане, — все смешались в свалке борьбы. Более полувека не было ничего, кроме войны, грабежа и разрушения. И когда дым и пыль рассеялись, Англия шествовала победительницею над всеми остальными. Прошло полстолетия мира, закона и порядка под державою Британии. Лишь время покажет, есть ли это порядок прогресса или нет.

Было несколько религиозных движений среди индийского народа во время британского владычества, следовавших той же линии, что была воспринята севериндийскими сектами во время державы Дели. Это голоса мёртвых или умирающих — слабые звуки устрашённого народа, молящего о позволении жить. Они вечно жаждут приспособить своё духовное или общественное окружение ко вкусам завоевателей — лишь бы за ними оставили право жить, в особенности секты под английским господством, в которых общественные различия с завоевательною расою более вопиющи, нежели духовные. Индусские секты этого столетия, по-видимому, поставили перед собою один идеал истины — одобрение их английских хозяев. Неудивительно, что эти секты влачат недолговечную, как у грибов, жизнь. Громадная масса индийского народа религиозно держится в стороне от них, и единственное народное признание, какое они получают, — это ликование народа, когда они умирают.

Но, возможно, ещё на некоторое время иначе и быть не может.

English

HISTORICAL EVOLUTION OF INDIA

OM TAT SAT

Om Namo Bhagavate Râmakrishnâya

नासतः सत् जायते — Existence cannot be produced by non-existence.

Non-existence can never be the cause of what exists. Something cannot come out of nothing. That the law of causation is omnipotent and knows no time or place when it did not exist is a doctrine as old as the Aryan race, sung by its ancient poet-seers, formulated by its philosophers, and made the corner-stone upon which the Hindu man even of today builds his whole scheme of life.

There was an inquisitiveness in the race to start with, which very soon developed into bold analysis, and though, in the first attempt, the work turned out might be like the attempts with shaky hands of the future master-sculptor, it very soon gave way to strict science, bold attempts, and startling results.

Its boldness made these men search every brick of their sacrificial altars; scan, cement, and pulverise every word of their scriptures; arrange, re-arrange, doubt, deny, or explain the ceremonies. It turned their gods inside out, and assigned only a secondary place to their omnipotent, omniscient, omnipresent Creator of the universe, their ancestral Father-in-heaven; or threw Him altogether overboard as useless, and started a world-religion without Him with even now the largest following of any religion. It evolved the science of geometry from the arrangements of bricks to build various altars, and startled the world with astronomical knowledge that arose from the attempts accurately to time their worship and oblations. It made their contribution to the science of mathematics the largest of any race, ancient or modern, and to their knowledge of chemistry, of metallic compounds in medicine, their scale of musical notes, their invention of the bow-instruments — (all) of great service in the building of modern European civilisation. It led them to invent the science of building up the child-mind through shining fables, of which every child in every civilised country learns in a nursery or a school and carries an impress through life.

Behind and before this analytical keenness, covering it as in a velvet sheath, was the other great mental peculiarity of the race — poetic insight. Its religion, its philosophy, its history, its ethics, its politics were all inlaid in a flower-bed of poetic imagery — the miracle of language which was called Sanskrit or "perfected", lending itself to expressing and manipulating them better than any other tongue. The aid of melodious numbers was invoked even to express the hard facts of mathematics.

This analytical power and the boldness of poetical visions which urged it onward are the two great internal causes in the make-up of the Hindu race. They together formed, as it were, the keynote to the national character. This combination is what is always making the race press onwards beyond the senses — the secret of those speculations which are like the steel blades the artisans used to manufacture — cutting through bars of iron, yet pliable enough to be easily bent into a circle.

They wrought poetry in silver and gold; the symphony of jewels, the maze of marble wonders, the music of colours, the fine fabrics which belong more to the fairyland of dreams than to the real — have back of them thousands of years of working of this national trait.

Arts and sciences, even the realities of domestic life, are covered with a mass of poetical conceptions, which are pressed forward till the sensuous touches the supersensuous and the real gets the rose-hue of the unreal.

The earliest glimpses we have of this race show it already in the possession of this characteristic, as an instrument of some use in its hands. Many forms of religion and society must have been left behind in the onward march, before we find the race as depicted in the scriptures, the Vedas.

An organised pantheon, elaborate ceremonials, divisions of society into hereditary classes necessitated by a variety of occupations, a great many necessaries and a good many luxuries of life are already there.

Most modern scholars are agreed that surroundings as to climate and conditions, purely Indian, were not yet working on the race.

Onwards through several centuries, we come to a multitude surrounded by the snows of Himalayas on the north and the heat of the south — vast plains, interminable forests, through which mighty rivers roll their tides. We catch a glimpse of different races — Dravidians, Tartars, and Aboriginals pouring in their quota of blood, of speech, of manners and religions. And at last a great nation emerges to our view — still keeping the type of the Aryan — stronger, broader, and more organised by the assimilation. We find the central assimilative core giving its type and character to the whole mass, clinging on with great pride to its name of "Aryan", and, though willing to give other races the benefits of its civilisation, it was by no means willing to admit them within the "Aryan" pale.

The Indian climate again gave a higher direction to the genius of the race. In a land where nature was propitious and yielded easy victories, the national mind started to grapple with and conquer the higher problems of life in the field of thought. Naturally the thinker, the priest, became the highest class in the Indian society, and not the man of the sword. The priests again, even at that dawn of history, put most of their energy in elaborating rituals; and when the nation began to find the load of ceremonies and lifeless rituals too heavy — came the first philosophical speculations, and the royal race was the first to break through the maze of killing rituals.

On the one hand, the majority of the priests impelled by economical considerations were bound to defend that form of religion which made their existence a necessity of society and assigned them the highest place in the scale of caste; on the other hand, the king-caste, whose strong right hand guarded and guided the nation and who now found itself as leading in the higher thoughts also, were loath to give up the first place to men who only knew how to conduct a ceremonial. There were then others, recruited from both the priests and king-castes, who ridiculed equally the ritualists and philosophers, declared spiritualism as fraud and priestcraft, and upheld the attainment of material comforts as the highest goal of life. The people, tired of ceremonials and wondering at the philosophers, joined in masses the materialists. This was the beginning of that caste question and that triangular fight in India between ceremonials, philosophy, and materialism which has come down unsolved to our own days.

The first solution of the difficulty attempted was by applying the eclecticism which from the earliest days had taught the people to see in differences the same truth in various garbs. The great leader of this school, Krishna — himself of royal race — and his sermon, the Gitâ, have after various vicissitudes, brought about by the upheavals of the Jains, the Buddhists, and other sects, fairly established themselves as the "Prophet" of India and the truest philosophy of life. Though the tension was toned down for the time, it did not satisfy the social wants which were among the causes — the claim of the king-race to stand first in the scale of caste and the popular intolerance of priestly privilege. Krishna had opened the gates of spiritual knowledge and attainment to all irrespective of sex or caste, but he left undisturbed the same problem on the social side. This again has come down to our own days, in spite of the gigantic struggle of the Buddhists, Vaishnavas, etc. to attain social equality for all.

Modern India admits spiritual equality of all souls — but strictly keeps the social difference.

Thus we find the struggle renewed all along the line in the seventh century before the Christian era and finally in the sixth, overwhelming the ancient order of things under Shâkya Muni, the Buddha. In their reaction against the privileged priesthood, Buddhists swept off almost every bit of the old ritual of the Vedas, subordinated the gods of the Vedas to the position of servants to their own human saints, and declared the "Creator and Supreme Ruler" as an invention of priestcraft and superstition.

But the aim of Buddhism was reform of the Vedic religion by standing against ceremonials requiring offerings of animals, against hereditary caste and exclusive priesthood, and against belief in permanent souls. It never attempted to destroy that religion, or overturn the social order. It introduced a vigorous method by organising a class of Sannyâsins into a strong monastic brotherhood, and the Brahmavâdinis into a body of nuns — by introducing images of saints in the place of altar-fires.

It is probable that the reformers had for centuries the majority of the Indian people with them. The older forces were never entirely pacified, but they underwent a good deal of modification during the centuries of Buddhistic supremacy.

In ancient India the centres of national life were always the intellectual and spiritual and not political. Of old, as now, political and social power has been always subordinated to spiritual and intellectual. The outburst of national life was round colleges of sages and spiritual teachers. We thus find the Samitis of the Panchâlas, of the Kâshyas (of Varanasi), the Maithilas standing out as great centres of spiritual culture and philosophy, even in tile Upanishads. Again these centres in turn became the focus of political ambition of the various divisions of the Aryans.

The great epic Mahâbhârata tells us of the war of the Kurus and Panchalas for supremacy over the nation, in which they destroyed each other. The spiritual supremacy veered round and centred in the East among the Magadhas and Maithilas, and after the Kuru-Panchala war a sort of supremacy was obtained by the kings of Magadha.

The Buddhist reformation and its chief field of activity were also in the same eastern region; and when the Maurya kings, forced possibly by the bar sinister on their escutcheon, patronised and led the new movement, the new priest power joined hands with the political power of the empire of Pataliputra. The popularity of Buddhism and its fresh vigour made the Maurya kings the greatest emperors that India ever had. The power of the Maurya sovereigns made Buddhism that world-wide religion that we see even today.

The exclusiveness of the old form of Vedic religions debarred it from taking ready help from outside. At the same time it kept it pure and free from many debasing elements which Buddhism in its propagandist zeal was forced to assimilate.

This extreme adaptability in the long run made Indian Buddhism lose almost all its individuality, and extreme desire to be of the people made it unfit to cope with the intellectual forces of the mother religion in a few centuries. The Vedic party in the meanwhile got rid of a good deal of its most objectionable features, as animal sacrifice, and took lessons from the rival daughter in the judicious use of images, temple processions, and other impressive performances, and stood ready to take within her fold the whole empire of Indian Buddhism, already tottering to its fall.

And the crash came with the Scythian invasions and the total destruction of the empire of Pataliputra.

The invaders, already incensed at the invasion of their central Asiatic home by the preachers of Buddhism, found in the sun-worship of the Brahmins a great sympathy with their own solar religion — and when the Brahminist party were ready to adapt and spiritualise many of the customs of the new-comers, the invaders threw themselves heart and soul into the Brahminic cause.

Then there is a veil of darkness and shifting shadows; there are tumults of war, rumours of massacres; and the next scene rises upon a new phase of things.

The empire of Magadha was gone. Most of northern India was under the rule of petty chiefs always at war with one another. Buddhism was almost extinct except in some eastern and Himalayan provinces and in the extreme south and the nation after centuries of struggle against the power of a hereditary priesthood awoke to find itself in the clutches of a double priesthood of hereditary Brahmins and exclusive monks of the new regime, with all the powers of the Buddhistic organisation and without their sympathy for the people.

A renascent India, bought by the velour and blood of the heroic Rajputs, defined by the merciless intellect of a Brahmin from the same historical thought-centre of Mithila, led by a new philosophical impulse organised by Shankara and his bands of Sannyasins, and beautified by the arts and literature of the courts of Mâlavâ — arose on the ruins of the old.

The task before it was profound, problems vaster than any their ancestors had ever faced. A comparatively small and compact race of the same blood and speech and the same social and religious aspiration, trying to save its unity by unscalable walls around itself, grew huge by multiplication and addition during the Buddhistic supremacy; and (it) was divided by race, colour, speech, spiritual instinct, and social ambitions into hopelessly jarring factions. And this had to be unified and welded into one gigantic nation. This task Buddhism had also come to solve, and had taken it up when the proportions were not so vast.

So long it was a question of Aryanising the other types that were pressing for admission and thus, out of different elements, making a huge Aryan body. In spite of concessions and compromises, Buddhism was eminently successful and remained the national religion of India. But the time came when the allurements of sensual forms of worship, indiscriminately taken in along with various low races, were too dangerous for the central Aryan core, and a longer contact would certainly have destroyed the civilisation of the Aryans. Then came a natural reaction for self-preservation, and Buddhism and separate sect ceased to live in most parts of its land of birth.

The reaction-movement, led in close succession by Kumârila in the north, and Shankara and Râmânuja in the south, has become the last embodiment of that vast accumulation of sects and doctrines and rituals called Hinduism. For the last thousand years or more, its great task has been assimilation, with now and then an outburst of reformation. This reaction first wanted to revive the rituals of the Vedas — failing which, it made the Upanishads or the philosophic portions of the Vedas its basis. It brought Vyasa's system of Mimâmsâ philosophy and Krishna's sermon, the Gita, to the forefront; and all succeeding movements have followed the same. The movement of Shankara forced its way through its high intellectuality; but it could be of little service to the masses, because of its adherence to strict caste-laws, very small scope for ordinary emotion, and making Sanskrit the only vehicle of communication. Ramanuja on the other hand, with a most practical philosophy, a great appeal to the emotions, an entire denial of birthrights before spiritual attainments, and appeals through the popular tongue completely succeeded in bringing the masses back to the Vedic religion.

The northern reaction of ritualism was followed by the fitful glory of the Malava empire. With the destruction of that in a short time, northern India went to sleep as it were, for a long period, to be rudely awakened by the thundering onrush of Mohammedan cavalry across the passes of Afghanistan. In the south, however, the spiritual upheaval of Shankara and Ramanuja was followed by the usual Indian sequence of united races and powerful empires. It was the home of refuge of Indian religion and civilisation, when northern India from sea to sea lay bound at the feet of Central Asiatic conquerors. The Mohammedan tried for centuries to subjugate the south, but can scarcely be said to have got even a strong foothold; and when the strong and united empire of the Moguls was very near completing its conquest, the hills and plateaus of the south poured in their bands of fighting peasant horsemen, determined to die for the religion which Râmdâs preached and Tukâ sang; and in a short time the gigantic empire of the Moguls was only a name.

The movements in northern India during the Mohammedan period are characterised by their uniform attempt to hold the masses back from joining the religion of the conquerors — which brought in its train social and spiritual equality for all.

The friars of the orders founded by Râmânanda, Kabir, Dâdu, Chaitanya, or Nânak were all agreed in preaching the equality of man, however differing from each other in philosophy. Their energy was for the most part spent in checking the rapid conquest of Islam among the masses, and they had very little left to give birth to new thoughts and aspirations. Though evidently successful in their purpose of keeping the masses within the fold of the old religion, and tempering the fanaticism of the Mohammedans, they were mere apologists, struggling to obtain permission to live.

One great prophet, however, arose in the north, Govind Singh, the last Guru of the Sikhs, with creative genius; and the result of his spiritual work was followed by the well-known political organisation of the Sikhs. We have seen throughout the history of India, a spirtitual upheaval is almost always succeeded by a political unity extending over more or less area of the continent, which in its turn helps to strengthen the spiritual aspiration that brings it to being. But the spiritual aspiration that preceded the rise of the Mahratta or the Sikh empire was entirely reactionary. We seek in vain to find in the court of Poona or Lahore even a ray of reflection of that intellectual glory which surrounded the courts of the Muguls, much less the brilliance of Malava or Vidyânagara. It was intellectually the darkest period of Indian history; and both these meteoric empires, representing the upheaval of mass-fanaticism and hating culture with all their hearts, lost all their motive power as soon as they had succeeded in destroying the rule of the hated Mohammedans.

Then there came again a period of confusion. Friends and foes, the Mogul empire and its destroyers, and the till then peaceful foreign traders, French and English, all joined in a mêlée of fight. For more than half a century there was nothing but war and pillage and destruction. And when the smoke and dust cleared, England was stalking victorious over the rest. There has been half a century of peace and law and order under the sway of Britain. Time alone will prove if it is the order of progress or not.

There have been a few religious movements amongst the Indian people during the British rule, following the same line that was taken up by northern Indian sects during the sway of the empire of Delhi. They are the voices of the dead or the dying — the feeble tones of a terrorised people, pleading for permission to live. They are ever eager to adjust their spiritual or social surroundings according to the tastes of the conquerors — if they are only left the right to live, especially the sects under the English domination, in which social differences with the conquering race are more glaring than the spiritual. The Hindu sects of the century seem to have set one ideal of truth before them — the approval of their English masters. No wonder that these sects have mushroom lives to live. The vast body of the Indian people religiously hold aloof from them, and the only popular recognition they get is the jubilation of the people when they die.

But possibly, for some time yet, it cannot be otherwise.


Текст из Wikisource (общественное достояние). Оригинал издан издательством «Адвайта Ашрама».